"Некоторые философы оставили после себя сочинения, а некоторые совсем ничего не писали. Среди последних - Сократ, Стильпон, Филипп, Менедем, Пиррон, Феодор, Карнеад, Брисон, а, по мнению иных, также и Пифагор и Аристон Хиосский (если не считать нескольких писем). По одному лишь сочинению оставили Мелисс, Парменид, Анаксагор. Много писал Зенон, еще больше Ксенофан, еще больше Демокрит, еще больше Аристотель, еще больше Эпикур, еще больше Хрисипп." (Диоген Лаэртский)
Этот текст вызван к жизни тем удовольствием, которое я получил, при прочтении диогеновской "классификации" философов по отношению к массивам письма. Его классификация изящно выполнила неожиданную функцию, она взяла и вписала философию в поле письма. На первый взгляд, связь письма и философии у Диогена кажется нам крайне легковесной и случайной. Нам, умудренным знанием многочисленных классификаций философов по методу и направленности философской работы, трудно сразу же ухватить смысл этой странной классификации. Конечно, очень легко отмахнуться от этой классификации и связанных с ней вопросов. Так делают многие, видя в ней лишь наивность Диогена Лаэртского. Всем известны многочисленные ошибки, которые Диоген допускает, когда, например, он помещает совершенно разных мыслителей в одну рубрику, или, скажем, представителей одной школы - в разные рубрики. Такая критика диогеновских классификаций уже давно составляет необходимый элемент преподавания истории античной философии. Но я не стал отмахиваться от этой диогеновской классификации философов по их отношению к массивам письма, а наоборот, попытался отнестись к ней почтительно. В этом тексте я решил продолжить разработку идеи Диогена Лаэртского о связи философии с массивами письма и дать свою классификацию древнегреческой философии в отношении письма.
Но из того, что я обращаюсь к историческому материалу, не следует, что я хочу сообщить нечто новое о древнегреческих философов. Моя работа не является историко-философской, я бы скорее назвал ее работой по философской грамматологии. (Философская грамматология или философия письма - сравнительно новая проблемная область философии, возникшая во второй половине двадцатого столетия [1]). Цель моей работы не в том, чтобы дать какое-либо развернутое обоснование диогеновской или (что было бы еще глупее) своей классификации, она лежит в совсем иной плоскости. Моя цель в том, чтобы указать на необходимость самой связи массивов письма с философией. Я буду защищать тезис, согласно которому взаимосвязь между существом философии и массивами письма необходима и даже конститутивна для самой философии.
Когда Диоген Лаэртский говорит о количестве сделанных или не сделанных философами записей, он не пытается нам объяснить, что такое письмо и что такое философия. Он лишь отмечает, что иногда философами написано было много, иногда мало, а иногда они от письма вообще отказались. Для классификации им была задействована лишь количественная характеристика записи. Процедура сведения письма к количеству письма сделала его классификацию простой и наглядной. Не спрашивает Диоген Лаэртский и о существе философии. Для него философы это те, кого люди называют философами. Но нам, людям двадцать первого века, такая высокая простота, наверное, уже недоступна. Нам приходится бесконечно объясняться как с философией, так и с письмом, постоянно ставить вопросы: что такое письмо, каково существо философии?
Я начну свою работу с ответа на вопрос: Что такое письмо? При ответе на этот вопрос я столкнулся с двумя трудностями. Первая трудность связана с тем, что под письмом часто понимают очень разные вещи. Вторая трудность связана с тем, что философские представления о письме трудно совместимы с диогеновским количественным толкованием письма. Преодолеть эти трудности, моя первая задача.
Хельмут Глюк как-то заметил, что о письме люди узнают в своей жизни, по крайней мере, трижды. Сначала, они узнают о письме по ходу овладения грамотой и принимают его в качестве какой-нибудь практики записи. Потом, они узнают о письме из языковедческих работ, причем, то, что они узнают из этих работ отличается от обыденных представлений о письме. И, наконец, в третий раз они узнают о письме из философских работ. Вся три знания о письме покупают свое знание ценой оттеснения друг от друга. Так, например, философские представления о письме существенно отличается как от обыденных, так и от научных представлений о письме, они противопоставлены всем им. Все эти три знания о письме трудно совместимы между собой [2].
Философские представления о письме располагаются в диапазоне от крайне узкой трактовки письма, сводящей письмо к дублированию речи, до крайне широкой трактовки письма, полагающей под письмом поле всех возможных различений. Германская философия письма рассматривает письмо в плане выражения смысла, а французская философская грамматология рассматривает письмо в плане противостояния смыслу. Но универсальные представления таких значительных исследователей письма о письме, как Ж. Деррида и А. Экхардт, трудно сопоставимы с количественным представлением о письме Диогена Лаэртского. Для Диогена ведь не существует ни разрыва в знаниях о письме, ни грамматологических проблем выражения и дифференциации.
Для дальнейшей работы нам понадобится только такая трактовка письма, которая преодолеет разрыв в знаниях о письме и обойдет грамматологические проблемы выражения и дифференциации. Мне хотелось бы дать такую трактовку письма, которая сохранит письмо именно в качестве письма, как именно алфавитное, фонетическое письмо, бывшее одновременно и физическим объемом, и работой записи. Чтобы снять разноуровневость знаний о письме и отказаться от обоих вариантов универсализации письма в философии, я хочу обратиться за помощью к чувству русского языка и трактовать далее письмо, как письмо в русском языке. Представляется, что банальность и простота такого методологического хода вполне соразмерна диогеновской наивности.
Если обратиться к толковому словарю В. Даля (а все остальные толковые словари русского языка, так или иначе, восходят к тем значениям письма, которые собрал В. Даль.), то легко заметить две вещи. Во-первых, все значения письма представлены в словаре самым "демократическим" образом. Они не противопоставлены друг другу, а совместны, собраны по принципу: "Кто в тереме живет?". А, во-вторых, в словаре В. Даля письмо представлено конкретной совокупностью четырех значений слова "письмо" в русском языке, письмо как "действие", "писанное", "грамотка" и "стиль" [3]. Из этих четырех значений только три могут быть приведены в соответствие с классификацией Диогена. Эти три значения - "все, что написано, писанное…", "писанье как действие", "грамотка, уведомление, сообщение на бумаге" [4]. Только эти три значения характеризуют письмо как таковое и соразмерны диогеновскому смыслу письма.
Предпринятый маневр (обойти и сделать соразмерным), несмотря на свою внешнюю простоту, приводит к непростым последствиям. С одной стороны, мы получаем конкретную совместность материальных перформативных и коммуникационных черт письма [5], исключающую стилистические черты письма. А с другой стороны, мы получаем принципиально не всеобщую трактовку письма: письмо в русском языке.
В результате всех маневров мы получаем трактовку письма как совокупности черт и характеристик, сориентированных на значения слова "письмо" в русском языке. Такая трактовка позволяет сохранить нам письмо в качестве самостоятельной семиотической системы языка [6]. Конечно, если мы возьмем подобную корреляцию черт в рамках какого-либо иного языка, скажем немецкого или французского, то получим уже совершенно иное представление о письме. И наоборот, если мы попытаемся взять подобную корреляцию черт вне отношения к конкретным языкам, тогда, полученное таким образом представление о письме, будет содержать лишь тривиальное, пустое содержание. Остановиться между единством и разрозненностью - в этом вся тонкость работы, которую я проделываю. Письмо стоит мыслить только как конкретную совместность ряда черт. И хотя, для дальнейшей работы, все эти многочисленные черты (во всем своем объеме) не понадобятся, перечислить их нужно для того, чтобы была понятна та модальность, в какой мною истолковано письмо, в его отношении к философии. Так истолкованное письмо хотя и не получает у меня какой-либо единой сути, но и не оказывается при этом всем, чем угодно.
Письмо, согласно свидетельствам историков письма [7], возникло как письмо власти. Как известно, самые древнейшие памятники письма - это хозяйственные, правительственные и религиозные документы. Сращенное с властью, письмо выступило количественной механикой этой власти. Власть, с помощью письма делалась вездесущей, связывая огромные территории в мощные государственные образования. Главным предназначением письма была точная передача повелений власти на расстоянии, строгая фиксация их исполнения и выполнение ритуала подчинения. Письмо, которое сращено с властью и которое является количественной механикой этой власти, я буду в дальнейшем именовать "деспотическим письмом", следуя в этом пункте за Ж. Делезом и Ф. Гваттари [8].
Наиболее радикальным вариантом деспотического письма выступило фонетическое письмо. Недаром Ж. Делез и Ф. Гваттари называли буквы фонетического алфавита “имперскими знаками”, ведь в Древней Греции, алфавитное фонетическое письмо с гласными знаками появляется именно в период преодоления родовых отношений, когда власть деспота попирает власть рода. Преодоление культа рода и крови — такова тогда была политическая программа новой «имперской» деспотии. Именно при помощи алфавита изменяется социальная маркировка в Древней Греции, причем, она изменяется таким образом, что во главе вновь образованной социальной пирамиды оказывается царь, правитель, тиран и т.п. Деспот, благодаря переписи всегда оказывается в отношении к своему роду в исключительном положении. Алфавитная запись позволяет переписать разметку социального пространства так, что деспотическая власть становится неподвластной традициям территориальных мистерий и родовых демократий. Именно письмом, его изобретением и введением в сообщество, политическая деспотия достигает своего возвышения над порядками родовой субординации. «Писанные» новой «имперской» властью законы вытесняют законы родовые, неписанные, архаические, причем, все это выполняется под лозунгом справедливости, так как, например, «писанные» законы были заявлены как открытые для обзора и обсуждения, тогда как справедливость неписаных законов не может обсуждаться и не может быть поставлена под вопрос [9]. Алфавитное письмо вытесняет живые телесно-территориальные знаки, и тем самым нарушает непосредственный союз рода, создав огромную дистанцию между знаком и мистериями (жертвенностью), которыми люди обживают мир. В частности, эта дистанция сделала архаическую разметку полов, родов и земель малоэффективной. Таким образом, деспотическое письмо ошельмовывает родовые мистериальные традиции. Причем, еще раз отмечу, что наибольший эффект от такой подтасовки достигается именно фонетическим письмом. Дело в том, что высокое значение речи в Древней Греции предъявило особые требования и к письму. Мифопоэтическая речь, позволявшая грекам обретать свой смысл и свое место в порядках космоса и социуса, оказалась для них важнее родовой земли. В частности, на это указывает широкая колонизация земель, проводимая греками. Родиной для греков являлся язык, которым удерживались их религиозные и общественные установления, а не какая-либо родовая территория. Родина — это не факт территориальных разметок, которые постоянно исторически меняются, а всегда неизменная суть языка. Возникший в Древней Греции полис являлся не только физической, пространственной округой, но прежде всего, кругом гражданского общения, жизнью в языке, языковым сообществом, политическим типом совместности. Если мы согласимся с тем, что жизнь полиса более зависит от языка, нежели от территории, то отсюда будут вытекать и некоторые черты записи, которая функционирует в обществе. Как известно, греческий алфавит стремится к довольно строгому соответствию звукового ряда и графического ряда. И это понятно. Ведь от точности передачи в записи мифопоэтической речи зависит судьба и жизнь самого полиса, его фактическое благополучие. В этом пункте я хочу привести соображение, которое касается избыточного графического внимание греческого алфавита к гласным звукам. Свободная фантазия гласных звуков, совместных с согласными буквами, легко создает искажения голоса власти, требует постоянного толкования. А речь власти и мифотворческая речь требуют от письма максимальной точности и соответствия. Поэтому-то в греческом алфавите возникли гласные буквы. Из этого соображения не следует, что фонетическое письмо оказалось на службе у живой речи, на службе у «вечно настоящего», как это думает Ж. Деррида [10]. Ведь хранит, отсеивает, воспроизводит и транслирует все смыслообразования живой речи именно фонетическое письмо. В отличие, от мгновений живого мифотворчества, фонетическая запись обладает долговременностью. И по мере того, как точность фиксации в последовательности знаков и слов возрастает [11], стираются и живые контекстуально-интонационные акцентации мифотворческой речи. Акцентации этой речи теперь лишь вероятностно угадываются по специальным графическим элементам. Итогом взаимоотношений политики, мифотворчества и фонетического письма явилось то, что учреждающая порядок речь, принадлежащая власти, оказалась, в конечном счете, в зависимости от результата своей записи, причем, настолько, что она почти уже ничего не значила без “бумажки”.
Использование политической деспотией фонетического письма против родового порядка имело свои последствия и для самого полисного порядка. Одним из таких последствий явилось рождение философии. Полисный порядок, который утверждался письмом, по мере нарастания толщи письма столкнулся с неожиданным для себя поворотом — с собственной волей письма. Порядок власти тонул в толще письма так же, как тонет власть в толще бюрократических инстанций, из-за постоянной трансформации ее воли. Письмо, по мере возрастания ее роли в социусе, все более выходит из под контроля своего покровителя, политической деспотии. Голос «имперской» власти теряется и стирается во все возрастающей толще самого письма, попадая при этом в рабскую зависимость от него. Власть обессиливается письмом в той мере, в какой вырастают масса и значение письма. В своем пределе, конечном счете, те относительные различия, которые были прочерчены письмом по родовой разметке территорий, взятые в своем абсолютном смысле, с неизбежностью угрожают и самому полисному порядку. Происходит перверсия письма: будучи по своему происхождению письмом деспотическим, оно на каком-то историческом этапе начинает подрывать деспотическую власть своим отклоняющим действием, т.е. действием самой записи [12]. Явление, когда письмо перестает служить механическим продолжением действия власти и обнаруживает свою собственную волю, противостоящую деспотии всего политического, я и называю философией.
Политическая власть наивно полагала в своем самоутверждении, что письмо сделает ее могущественной и вездесущей. Но письменная передача ее приказов является актом односторонним. Отсюда вытекают некоторые негативные для самой власти следствия. Обратная связь в коммуникативной цепи проигрывается только в воображении, т.е. она является всегда отсроченной, отложенной. К тому же само письмо всегда лишено контекстуально-жизненных акцентаций (они “вне” и “вокруг” письма, но не в тексте) и поэтому письмо постоянно нуждается в усилиях по расшифровке этих акцентаций. Воображаемая обратная связь и расшифровываемая акцентация в письме ставят под вопрос удачу власти в процессах коммуникации. Удача деспотической власти предполагала близость между знаком и предметом (например, минимальную дистанцию между приказом царя и самим царем), она предполагала, что простая демонстрация письма (факт наличия записи, подписи, печати) значит столько же, сколько и записанное. Но именно эти предположения деспотической власти были опровергнуты самим письмом. Массивы письма, сделав голос деспотической власти вездесущим, сами вышли из под контроля ее вездесущности, они оказались не прозрачны для власти. В результате, роль письма стала двусмысленной. Письмо действовало и вместе с политическим сообществом, выступало в качестве необходимого союзника полисной деспотии, но при этом оно действовало таким абсолютным и предельным образом, что явно превышало цели самого политического сообщества. Письмо, в переписывании порядка социальной жизни пошло далее самой власти и подвергало изменению не только остатки архаических различий в бытовом укладе родовых сообществ, но и те важнейшие различия, которые задавали сам полисный «имперский» порядок. Письмо оказалось не только слугой и союзником, но так же бунтарем и анархистом. Такое двойственной письмо я называю фюсиологическим письмом. Следуя за властью, это письмо пошло дальше него. Хотя фюсиологическое письмо возникло из недр покорного деспотического письма, оно, идя далее самой власти, действовало двояко, как заодно с властью и сообществом, так и противопоставляясь власти. Это противоречие внутри фюсиологического письма нужно было как-то разрешить. Тех, кто пытается разрешить противоречие фюсиологического письма, я именую философами. В той мере, в какой письмо становилось все более анархично в своей направленности, в той мере, в какой оно становилось собственно философским письмом, развивалась европейская философия [13].
С одной стороны фюсиологическая запись служила продолжением дела власти, была голосом богов и закона, а с другой стороны, эта запись уже не хотела быть только идеальным дублем социальной жизни, она превышала дело власти и разрушало его. Должны ли их фюсиологические записи принадлежать некой традиции или каждая такая запись никак не соизмерима с другими? Должна ли философия быть совместным делом немногих, верящих в отличие глупости от ума или это дело одинокого мыслителя и прорицателя? С поиска ответа на эти и им подобные вопросы осуществлялось становление философии. На пути анархистской силы массивов письма стояла бесконечно одинокая мысль фюсиологов.
Но философии не нужны гении, ей нужна традиция, массив. Уже Ксенофан Колофонский полагал, что лишь совместно ища истинное, люди находят наилучшее. Он исходил из убеждения, что только в рамках традиции поиска истины можно установить, что есть истина. Совместность (т.е. не единство, но и не распад) — это первая и наиважнейшая черта философии. Совместность поиска эффективного отличия глупости от ума, потребовала от философа выполнения двух задач: во-первых, она потребовала установления механизма, который будет поддерживать философскую совместность; во-вторых, она потребовала введения существа философии в контекст общественных установлений, т.е. обнаружения смысла философской совместности. Но само фюсиологическое письмо (так как оно исторически сложилось) не могло решить такие задачи. Оно обладало коренным пороком, так как было изначально сращено с выполнением религиозно-политических и хозяйственно-юридических задач. В этом письме отвлеченные и безвластные задачи смешались с различными всеобщими общественными и божественными установлениями. Фюсиология — это еще не философия. Как известно, М. Хайдеггер отличал «великих», создателей философии от «философов». В фюсиологическом письме содержалась лишь возможность сопротивления установлениям власти, т.е. в нем содержалась безвластность, которую еще нужно было каким-то образом отделить от власти, сделать ее автономной. Это отделение как раз и проделал Сократ. Можно сказать, что до Сократа никакой философии еще не существовало, а была открыта лишь возможность для философии быть. Выявить существо философии в чистом виде — такова главная цель Сократа. Философия, по моему мнению, родилась, как реакция на невозможность фюсиологического письма стать полностью безвластным письмом, письмом освобожденным от гнета политики, быта и бога. Фюсиологическое письмо навсегда так и осталось двусмысленным. И философия началась с отказа от двусмысленности фюсиологического письма. Отголоски этого отказа мы, в частности, можем наблюдать в диалоге Платона «Федр». Они обнаруживают себя при перечислении Платоном недостатков, присущих письму. Легко вспомнить, что, в самом общем виде, пишет Платон о письме. Письмо — это вещь бестолковая, с ним можно делать, что хочешь. Оно не знает с кем ему говорить можно, а с кем нет, адресовано любому, даже тому, кому читать это письмо не надо. Письмо, как известно, люди бесконечно перетолковывают, постоянно путают смыслы, сами при этом запутываясь. Оно не может себя отстоять так, как отстаивает себя наша мысль в живом разговоре. Письмо постоянно впадает в парадоксы и противоречия и не может от них уклонится. Всякая мысль в письме теряется и лишь живая диалектика речи может ее удержать. Хотя эти соображения приводит Платон, но принадлежат ли эти соображения ему? Ведь они с неизбежностью вступают в конфликт с философией самого Платона, так как сам способ существования идей требует письмо, и так как их способ существования взывает к письменной традиции . Думаю, что философские взгляды Платона и Сократа на письмо были прямо противоположны.
Запись, противопоставлявшая себя власти и быту, будучи безвластной и праздной содержала возможность — быть особым порядком действий человека в мире, т.е. быть философским образом жизни. Эту возможность раскрыл именно Сократ. Зародившееся в толще письма, сопротивление власти и быту извлекается Сократом в виде непосредственной традиции совместности (праздной и безвластной), которая оказалась противопоставлена им традиции деспотической записи, записи религиозной, политической, поэтической. Отказ Сократа от письма позволяет извлечь из самого письма существо философии в виде непосредственной совместности «друзей ума». Речь идет об извлечении того, что остается в письме, когда оно перестает служить власти и быту, перестает быть их носителем. Этот остаток письма и был впоследствии назван философией. Только благодаря извлечению этого остатка Сократ смог потом противопоставить философию софистике и фюсиологии. Иначе, каким же образом философии удалось бы эффективно отличить себя от собственной предыстории и идеологии? Без этого извлечения никакая демаркация философского знания немыслима. Извлечение из письма и отказ от письма — таковы важнейшие вехи становления и самоопределения философии. Стоит добавить, что и извлечение и отказ принадлежат, по моему мнению, самому письму и характеризуют раскол внутри самого письма на анархическую и деспотическую часть. Если кратко охарактеризовать извлечение, произведенное Сократом, то эта характеристика окажется принадлежащей существу философии. Сократ связывает философию с редким видом дружбы и любви. Это вид дружбы и любви случается лишь с теми, кто, совместно ищет эффективное отличие глупости от ума, кто пребывает в обязательно праздной близости и безвластном общении. Существо философии заключается в этом одном — принадлежать к кругу «друзей ума», «любителей мудрости», т.е. к уникальному типу совместности. Бытовая верность совместности демонстрируется лишь близостью, фактическим участием в непосредственном общении, так же упорством друзей-любовников в том, чтобы быть вместе. Философию характеризует объем, масса, кучность. Полагаю, что существо философии заключено для Сократа в чистой совместности праздного и безвластного сообщества, со всеми присущими ему ритуалами культивации ума, непосредственными отношениями дружбы, любви и общительности. Главная мысль философии Сократа в том, что письмо не совместимо с существом философии. Письмо несет с собой лишь знание понаслышке, т.е. знание опосредованное властью и сообществом. Оно исключает живой опыт праздного и безвластного общения, дружбы, любви, оно разрушает анархическую совместность и тем самым, ставит под удар существование философского сообщества. Письмо всегда направлено против непосредственности в быту, учебе, дружбе и любви, а значит, письмо всегда направлено против существа философии, против традиций философской совместности. Философские традиции поддерживаются лишь в непосредственном контакте между друзьями и любовниками, они длят себя исключительно «телесно», близостью, соприкасанием тел. Эти философские традиции поддерживают очень конкретный порядок верования, уникальный тип бытовой совместности — общительность праздную и безвластную. Иными словами, философия выказывает себя лишь в непосредственности, будь то, в бытовом поступке или в живом слове. Она для Сократа это всегда философия ситуативная, строго адресованная в ближнем круге праздной и безвластной совместности. Такая совместность, кучность — суть философии. И Сократ является тем, кто первый выделил существо философии из фюсиологического письма в «чистом» виде.
[1] Крупнейшие работы в этой области: Деррида Ж. О грамматологии. М., 2000; Eckardt A. Philosophie der Schrift. Heidelberg. 1965.
[2] Glueck H. Schrift und Schriftlichkeit. Stuttgart. 1987; Schrift und Gadaechtnis. Archaologie der schriftlichen Kommunikation. B. 1. (A. u. J. Assmann, D. Hardmeier (Hrsg)). Muenchen. 1983.
[3] Четвертое значение слова "письмо" относится не к собственно письму, а к письменности. Нужно отличать письменность (корпуса правил и текстовых образцов) от письма. Такие значения письма как "стиль", "манера" будет мною исключено из нашей дальнейшей работы на том основании, что эти значения относится не к порядку письма, а к порядку высказываемости или дискурса. Коли считается, что в порядке дискурса смысл выказывания не изменяется в зависимости от того, записано высказывание или сделано устно, то само физическое существование письма в этом случае игнорируется. Но, как мы помним, Диоген в своей классификации как раз далек от того, чтобы игнорировать физический объем письма. Философы у него поделены на группы в соответствии с этим объемом.
[4] Даль В. Толковый словарь… . - Т. 3., М., 1994, С. 288 - 289.
[5] Если мы воспользуемся тремя значениями В. Даля, т.е. дадим им научную интерпретацию, то тогда мы сможем уже лучше представить письмо как совокупность черт и характеристик. Можно связать с далевскими значениями письма конкретные черты письма, известные ученым-грамматологам (См.: Волков А.А. Грамматология. М., 1982, С. 81.). В данной статье нам вряд ли все эти черты понадобятся в работе, но указать их, перечислить нужно для большей наглядности. Так, например, с первым значением я связываю все то, что есть в письме "наглядного", чувственного. Эта характеристика письма включает в себя как собственно телесные свойства письма, так и условия самой "пишимости". К этой характеристике относятся: форма поверхности для записи; материальный субстрат записи; технический способ выполнения, расположения и сохранения записи; внутренние и внешние интервалы записи; ее объем, орнаментация, выделения. Соответственно, со вторым значением письма я связываю, например, то, что объединяет нечто записываемое с актом записи. Эта характеристика относится к деятельностной стороне письма, ведь дело самого письма вряд ли отделимо от дела, которое производится записью. В нее входят: нарочитость записи, требующая смирения тела, время и ритм письма; результат дела письма, форма "написанности"; инстанция письма, всегда своеобразно отсутствующая в письме и тем самым, задающая записи свои "ленные", пространственно-временные локализации; смысл самого письма, соотносящийся с выписываемым смыслом. И, наконец, с третьим значением письма я связываю коммуникативные черты письма. Эта характеристика включает специфический способ обращения к адресату, т.е. то, что письмо обладает односторонностью и линейностью, зримой дискретностью, пространственностью, долговременностью. В этом случае, письмо характеризуется со стороны производства, циркуляции и экспансии знаков, а письменные знаки характеризуются со стороны контакта, сообщения и реакции. Конечно, все эти черты и характеристики в практике письма выступают всегда вместе, и отделить их друг от друга реально нельзя. Это перечисление - результат довольно сильной абстракции. Но если грамматолог А. Волков выделяет и группирует черты письма по аналитическим соображениям, то я делаю это, ссылкой на В. Даля, то есть, в силу языковой компетентности. Черты письма собраны мною в соответствии с традицией употребления слова "письмо" в русском языке. В данном случае я предпочитаю ориентироваться скорее на имманентные и безусловные средства самого русского языка, нежели на конвенциональные средства научного анализа. Таково одно из непростых следствий, вытекающих из моего банального обращения к словарю В. Даля.
[6] Проведенная детализация характеристик письма предполагает, что мы можем все же выделить какие-то фрагменты характеристик письма, которые принадлежат именно письму в его автономии. Сама возможность такого выделения базируется на структуралистской гипотезе Артимовича - Вахека, согласно которой, сосуществуют параллельно два различных языка, письменный и устный. Хотя они тесно взаимодействуют друг с другом, но все же нормы написания и произнесения слабо скоординированы, т.к. они принадлежат различным семиотическим языковым системам, независимым друг от друга по способу их существования.
[7] См.: Фридрих. И. История письма. - М., 1979.
[8] См.: Deleuze G., Guattari F. Capitalisme et schizophrenie: L`Anti-Oedipe. - P., 1972.
[9] Открытость «писанных» законов создала иллюзию, что справедливость закона определяется усилием человеческого ума, что справедливость закона может быть поставлена под вопрос, обсуждена и главное — заново восстановлена в новой редакции закона. Этот соблазн открытостью и могуществом был слишком велик, чтобы люди могли устоять против действия алфавитной записи. Прежде чем мир земли был переделан, он был соблазнен письмом.
[10] Деррида Ж. Голос и феномен СПб., 1999. С. 94— 115.
[11] Звуковая речь мелодична, слита в одно, тогда как пробелы письма всегда четко обозначены.
[12] Сопротивление тотальной политизации оказывает не только письмо, но и бытовой уклад. Но эти два сопротивления различны. Письмо обнаруживает себя на пределе политизации, а бытовой уклад как пространство ее развертывания. Одно дело — внешнее сопротивление среды, другое — имманентное сопротивление.
[13] Алфавитное письмо в отношении к европейской философии выступает и как предмет, и как метод одновременно. Как предмет, письмо в полной мере заявило о себе лишь в связи с философско-мистическими медитациями над каббалистическими, руническими и библейскими буквенными записями. Например, для Каббалы буквы являются самостоятельными сущностями, которые творят мир, они значат и говорят больше, чем слова. Связь Божественного Откровения и записи была в центре внимания средневековой философии. Примерами этому служат идеи реформ письма (реформа укладов письма Алкуина, создание славянского алфавита Кириллом и Мефодием, «никоновские» реформы написания и т.п.) Письмо в средневековой философии являлось важнейшим путем познания и спасения души. Писать — значит, клясться в верности Богу, молиться, священнодействовать. Писать — значить отвечать двум Священным Писаниям, Библии и Природе. Культивирование письма как единственного доступа к Истине привело к разрыву между практикой письма и практикой спасения. Письмо в эпоху Возрождения стало самодостаточным и самоценным, оно унифицируется печатью и пунктуационной реформой братьев Минуци. В философии Нового времени письмо выступило в качестве письменной Дискурсии, записи представлений всех возможных представлений. Письменная Дискурсия приобретает по отношению к науке форму трансцендентального знания, т.е. вид Всеобщей энциклопедии знаний, Библиотеки всех библиотек. Запись изучается как рационализмом (школа Пор-Рояля) так и британским эмпиризмом (учение о знаках Д. Локка), символическая деятельность оказывается так же в центре внимания Дж. Вико. В философии XIX века письмо обращается к условиям своего собственного существования, что приводит с одной стороны к появлению самодостаточной записи, литературы (опыты Маларме), а с другой стороны к появлению окончательного письма с единством записи и записываемого (спекулятивное письмо Гегеля). В спорах о значении письма принимают участие Ф. Шлейермахер и В. фон Гумбольдт. В этот период истории философия и письмо оказались сближены максимально, установив в философии «террор» письма, когда единство записи и записанного служило основным критерием качественной работы пишущего. В ХХ столетии формы философской публицистики минимизировали дистанцию между печатью и письмом, с тем, чтобы ослабить «террор» письменной Дискурсии. Во-первых, грамматическая симуляция строгости и объективности вела к нейтрализации письма. Примером такой симуляции служит идея формализации языка в рамках неопозитивизма. Во-вторых, наблюдалось выявление в порядках письма различных разрывов, принимавших вид описок, выгод, настроений, власти, интересов и т.п. Это все отодвигало само письмо на «второй» план работы философа. Примером такого выявления здесь могут служить психоаналитические методы. В-третьих, были попытки вернуться к средневековой служебности письма или манускриптности путем проблематизации печати средствами самой печати (В.В. Розанов).
Дата публикации: 06.10.04
Проект: Библиотека форм
© Дмитриев В. 2004