Проект «философии интеллигенции» в его определении предполагал явную полемику с уже устоявшими практиками отталкивания от интеллигенции как «антифилософии». Необходимо несколько более полно разъяснить основные вопросы по отношению к такой позиции, особенно в преддверии завершения (по крайней мере текстуального) проекта.
Почему такое «отталкивание» характеризует интеллигенцию саму по себе? Почему она отталкивается от себя в непременном самолюбовании, явно выраженном в монополии на ненависть? Почему любой разговор об уме в интеллигенции имеет подобную аффективную окраску: можно говорить об интеллигенции только в том случае, если ее содружество с умом предполагает влюбленность в него, которая сама по себе не может быть поставлена под сомнение? Как в этой влюбленности определяется – негативно или по проекции – традиционная форма любви к уму? Все эти вопросы – переформулировки других, которые, возможно, получают (пусть частично и не всегда лоб) ответ в цикле «Философии интеллигенции». Здесь я тезисно рассмотрю те отправные пункты, которые как раз и обозначают лобовое столкновение философии и интеллигенции. Цель такого представления – найти цепляющее для «философии интеллигенции» затруднение в простой казалось бы картине, то затруднение, которое и стало неким «объектом a » – в том смысле, что чем больше думать о нем, тем более оно становится затруднительным.
Определение философии как того, что в России было заменено интеллигенцией, поддержанное Федором Гиренком (например, в «Картографии русского ума» [1]) вслед за некоторыми авторами русской дореволюционной философии, инсценирует более общую историю философа и его двойника. Философ не может обойтись без такого двойника, как его ни понимай. Наиболее традиционный, карманный, двойник, сиамский близнец философа – это софист, то есть софист как ругательство и софист как мудрец. Собственно, фундаментальная «диалектическая» проблема – не проблема «ловли» хитромудрого софиста, как то предполагают обычные изложения Платона, а скрытное различения софиста и софиста-мудреца, отличение от неверного подобия истинной любви той не стремящейся ни к чему, вернувшейся к себе аутентичности, которая не может существовать (ведь существуй она, философии не было бы места). В действительности, преследуя карикатурного, политического софиста, философ устраняет немыслимого сверхконкурента – софиста-мудреца, которому ничего не надо. Это устранение осуществляется именно тем, что различие двух софистов намеренно пропускается, вычеркивается из круга рассмотрения. Философ существует только там, где нет «мудрости», – и вся «охота» затевается только для структурирования этой ситуации. Намеренное перенесение мишени на «дурного софиста» не только скрывает истинный предмет «преследования» (как и то, что этот предмет не может преследоваться в явном виде, не может вытесняться именно потому, что он является целью философии – и в то же время именно поэтому его вытеснение неизбежно, поскольку такая цель не может встречаться «вживую», live , без опосредования), но и наиболее успешным образом редуцирует «пространство» ума до двух фигур – философа и софиста, что и требуется первому. Подобная игра, но с необходимыми модификациями, прослеживается и в истории определений, в которой о философии можно говорить только как об «антиинтеллигенции» (подозрительно напоминающую народную «антиллигенцию» – по аналогии с «аблакатом»), постулируя при этом, что она логически не может быть «анти», не может определяться по подчинению своей карикатуре.
Является ли софист интеллигентом и наоборот, выполняет ли в этом определении софист ту же функцию, что и интеллигент? Наиболее существенные сходства платонического софиста и интеллигента – это восстановление логики культуры/природы, определение софиста-интеллигента как существа знака и подспудное введение деконструктивистской игры, согласно которой софист выступает и как условие возможности, и как условие невозможности философа. Традиционно, софист открывает произвольность отношения к истине, ее негарантированность (ни властью, ни обычаем, ни природой), и в этой ситуации отсутствия гарантий философ только и может предпринимать свои обычные шаги, направленные, как декларируется, на устранение самой «проблемной» ситуации, на устранение софистического начинания, логически ставящего декларации философии под большой вопрос. Другими словами, софист традиционно дает возможность философу что-то делать, «заниматься философией», но закрывает логически необходимую для таких занятий возможность «доделать» и «дозаниматься» до конца . Так же и у Гиренка интеллигент забирает место философа, однако философ сам берется после такого взятия, он в определенном отношении всегда в осаде. Если говорить подробнее, философ – это осадок такой осады, пустое место, остающееся почему-то после тотального засилья интеллигенции. Интеллигент всегда ворует не содержание, а возможности, однако определение возможностей того, чего не было, – явная прерогатива философа (например, в кантианской традиции), поэтому что бы интеллигент ни сделал, какой бы проступок ни совершил, он не может не быть присвоенным философией. Однако как совершается такое присвоение, если, согласно тезису о засилье интеллигенции, она занимает все место?
Получается, что философ возможен только как негатив своей собственной тени, интеллигента, занятого исключительно пустой работой со знаками культуры. Интеллигент и философ все время играют на руку друг другу, ведь в самом тезисе интеллигенции предполагается ее тотальность (интеллигенция занимает все место философии, у философии нет места, то есть сама тотальность интеллигенции показывает собственную принципиальную неполноту, не имеющую отношения к дележу мест). Вместо старинной диалектики «охоты» тотальная интеллигенция запускает диалектику самопревосхождения (ограниченности тотальности) [2], которая на деле является не логическим процессом (хотя можно сказать, что логика – не более, чем маршрут этого процесса), а следом философа, который уже приложил руку к оформлению биполярного пространства философии/софистики, философии/интеллигенции. Если интеллигенция определяется по правилам «софистического» кода, это определение всегда выдает философию в качестве несуществующего остатка, показывая лишь одно – насколько выгодно в такой диалектике тотальности оставаться в качестве места, занятого другим.
Главное отличие интеллигенции состоит в том, что «она знает об этом», она знает все свои тайны, более того, она знает о своей предельной вине перед философии и знает, что философия возникает здесь как «совесть интеллигенции». Знает, но не в состоянии что-то сделать из своего знания. Возникает вопрос – не получилось ли так, что история раздувания «софистики», тотальный захват всего и вся интеллигенцией, завершается более чем парадоксально – возвращением фигуры «молчания ума», то есть, де факто, фигуры «первого софиста», мудреца, которому ничего не надо? Что если философия настолько раздула образ своего врага, что он превратился в ее вожделенную, хотя и вытесняемую (по модели «не в этой жизни»), цель – пра-софиста, некоего «заведомо знающего все» и потому оставшегося без сил на то, чтобы что-то сделать из своего знания? Позиции мудреца и интеллигента трудно различить уже хотя бы потому, что внешне они производят одинаковые эффекты «молчания», отстраненности. Определение философии («возвращения домой» – в форме «возвращения к народу») все время дается на языке интеллигенции, но – в то же время – такое определение оказывается и собственным, наиболее верным и наиболее присвоенным определением интеллигенции. Оппозиция интеллигенция/философия отлична от оппозиции софистика/философия тем, что в первой всегда присутствует только один член, который, однако, презентирует общую логику самой оппозиции: интеллигенция полностью усваивает тот философский закон, согласно которому она должна составлять оппозицию философии, причем такое усвоение как раз и становится фигурой интеллигенции. Интеллигенция – это софистика, поддерживающая собственное философское определение и тем не менее, не способная превратиться в философию по собственно структурным законам – превратившись в нее, пришлось бы восстанавливать весь генезис философии, искать новую софистику, а затем и вновь прививать ей ее собственный – философский – закон.
Не обстоит ли дело так, что интеллигенция – это ученая софистика, которая может создать философию только пустым отрицанием себя: философия – это тотальный недостаток полной интеллигенции? То есть это противоположность традиционной софистики, которая всегда менее рефлексивна, чем философия : философия всегда считается с присутствием софистики, то есть она вводит картину «истина+философия+софистика», тогда как для софистики картина принципиально иная, можно даже сказать, что для софистики вообще нет «картины» – несмотря на «знаки», она не занята «рефлексией» и представлением – тогда как для философа важно показать, на какое расстояние от этой картины отстоит он и интеллигенция. В конечном счете философ в определении «русской философии» возвращается к «первой» софистике, поскольку сама рефлексивная картина оказывается уже зараженной софистикой, само «представление» оказывается безвыходным в том отношении, что от него невозможно вернуться к тому, что закрывает софистика – невозможно вернуться к чему-то, просто подсчитав расстояние, уровень, который отделяет от этого «чего-то», поскольку такой подсчет уже входит в саму процедуру дистанцирования и, по сути, составляет ее.
Как показывает усложнение исходной элементарной картины «философия vs . интеллигенция», интеллигенция как определенный пункт карты философии оказывается – по собственным же философским декларациям – намного больше самой этой карты. Можно было бы легко показать, что проблема интеллигенции в таком случае состоит не в том, что она должна быть помещена на свою собственную карту (стандартная проблема рефлексии), а в том, что она все время пытается представить эту «общую карту» (настоящий глобус ума) в форме плана эвакуации. Я думаю, что «философию интеллигенции» нельзя выписать ни в виде стратегического разбора вышеобозначенной игры (предполагающего возможность выбора какого-то варианта, ее корректировки, установления новых правил – например, в форме концептуального консенсуса философии и интеллигенции), ни даже в виде разбора ее промахов, «аутов», существенных несостыковок, которые как раз и очерчивают все поле воображаемой карты (тотальности/эвакуации). В действительности, философия интеллигенции осуществляется не на уровне карты, а на уровне разности масштабов – она может быть представлена в качестве предельной невозможности установить на карте «настоящее место» жирного пятна, остающегося в процессе ее составления. Это место (например, след руки, грязного пальца на карте) фиксирует ее генезис и, одновременно, нарушает логику карты своим слишком явным, немасштабируемым, присутствием, которое невозможно вернуть в «его собственное измерение, в его собственный мир». Дело в том, что «философия интеллигенции» исходит из исчерпанности той картографии, которая, будучи заданной диалектикой и прочими охотничьими приемами, всегда стремилась играть в игру «тотальности», «полной карты», на которой никто не может скрыться. Стратегический анализ – это, прежде всего, традиционное обнаружение того, что в охоте не ясно, кто на кого охотиться, поэтому, например, Сократ легко оказывался самым искусным софистом. Если угодно, карта софиста оказывалась более общей, более мощной, поскольку, как выясняли философы, она уже включала траекторию философских поисков, заранее размечала все возможности составления философской карты. Стратегическая игра – это уникальная, буквально, карточная игра, в которой одна «географически-ориентационная» карта может покрыть другую как в «азартной» карточной игре, научные карты здесь выступают в качестве козырей. Завершается эта игра проблемой «тотальности», решение которой уже никого не интересует, то есть «абсолютное знание», «абсолютный дух» – это уже не проблема ни для интеллигенции, которая извращенно представляет его («абсолютный дух») в качестве собственной «эвакуации» с карты философских разборок, ни для философии, которая вдруг – но со структурной необходимостью – начинает путать позиции интеллигенции и тотального знания как такового. Вся логика «миров», народа, возвращения и т.п. остается зависимой от философской картографии, которая неизбежно делает ставку на различение и совмещение планов карты и не-карты, на стремление к составлению динамических карт, на которых отображается любое движение по их разметке. И любая онтология не может заниматься ничем, кроме обсуждения парадоксов стирания карты в самой ее репрезентативной работе. В этой смысле жест философии интеллигенции незаконен – он предполагает, что кроме игры динамической, бесконечной, репрезентации, имеется след «размера» репрезентационного зазора, то есть сама реальность, не имеющая ничего общего с реальностью карт и их прототипов. Примером такой «реальности» (которая не более реальна, чем концептуальна, не более материальна, нежели идеальна) как раз и является «жирное пятно» на карте, не имеющее отношения ни к прототипу (в том числе и к движению картографирования), ни к результирующей карте, то есть не имеющее отношение к онтологическому «составу» миров. Философия интеллигенции – это выявление такого «генезиса», понятие которого порывает с идеей «начал» и их последующего «представления». С известной долей юмора это можно было бы выразить и так: философия интеллигенции по-прежнему занимается только «отцом» (как вся философия занимается «началом», Законом, идеей), но именно в условиях того общества, в котором его функция в производстве детей остается неизвестной , не позволяя, таким образом, составить собственно фигуру Отца.
Таким образом, «философия интеллигенции», во-первых, не сводится к политическому решению внутри уже имеющей на протяжении двух веков диспозиции связывания политики и ума. Ум интеллигенции – это, в известном смысле, некоторая «срочность» политики, ее поспешность и предельная неотложность (пример – Чаадаев), причем политика должна была бы строиться в пространстве одних только решений, а не в пространстве, заданном по логике «так уж случилось» или «так заведено». Интересно, что именно «а-дискурсивные», более сложные машины власти включили императив интеллигенции («реши ты, и все решиться само собой») в качестве террористического механизма, крючка, на котором крепятся все обращения к интеллигенции, все формы манипуляции ею. Философия интеллигенции сейчас должна создать возможность «придержать» неотложность такого рода решений, требуемых внутри связки «философии-интеллигенции» (что делать, куда бежать и т.п.), рассмотреть их последовательность и множество так, что становится ясно: вопрос не в том, чтобы решить , вопрос как раз в том, чтобы не поддаваться на террор решений и решительности. Философия интеллигенции более научна чем любая из ее «составляющих». Во-вторых, философия интеллигенции – не деконструкция одной базовой русской оппозиции, поскольку она показывает, что такая оппозиция вовсю использует собственную деконструкцию, сжилась с ней и смирилась. В-третьих, философия интеллигенции – эта исследование самой «реальности» интеллигенции, которая как раз и определяется «разностью масштаба», неизбежным пятном на картах, а не «реалистическим» дискурсом обращения к «реальным проблемам» интеллигенции (учителей, врачей, военных…).
В конечном счете, все это означает «спасение» интеллигенции, но не совсем в том смысле, в котором она могла бы опознать это спасение, руководствуясь вековой привычкой строить планы эвакуации (или возвращения). Спасти интеллигенцию – значит показать ей место «клада», который она закапывает, тут же забывая о нем, показать ее способности там, где они не могли быть ею ни узнаны, ни востребованы (сама эта фигура закапывания клада с его забвением, то есть без составления карты, уже была частично затронута в обсуждении «риска интеллигенции»). В этом смысле философия интеллигенции – более «неузнанная», чем «философия» или «интеллигенция». Спасение интеллигенции – это рассказ ей о том, что ей не от кого спасаться, в том числе и от себя. Философия интеллигенции опознается как философия именно потому, что она раскрывает основной вопрос философии – «как быть умнее себя?», причем интеллигенция, оказываясь умнее себе, выходит из под юрисдикции той философии, что мыслила себя только в качестве «антиинтеллигенции», в качестве тотальной борьбы с тотальностью знаков.[1] «… в России философия всегда была маргинальной, то есть непризнанной, непубличной. Она пряталась по кухням и салонам. Философия появляется в России в конце XIX века, причем появляется странным образом: вместе с интеллигенцией… Вообще есть проблема связи интеллигенции и философии. Философ – это славянофил. К сожалению, место философов в России было уже занято интеллигенцией, а она ориентирована на Запад» (Ф. Гиренок. Философия дельного дела / Пато-логия русского ума. Картография дословности. М., 1998, с. 398).
[2] Например, эта диалектика разыгрывается в популяризируемой ныне в России (с распространением текстов С. Жижека) теории гегемонии Э. Лакло/Ш.Муфф.
Дата публикации: 04.12.04
Проект: Философия интеллигенции
© Кралечкин Д. 2004